Мы живём словно сомнамбулы, не осознавая этого до того момента, когда звучит очередной взрыв и эмоции переполняют грудь, жгут там всё и вырываются наружу.
Вся страна начинает звонить всей стране: ты слышал? ты в порядке? твои целы? У тебя там кто-то мог быть?
Все центральные телеканалы прерывают любые передачи и переходят в режим живых новостей с места происшествия. Пятеро убитых... нет, десятеро... нет, по последним данным восемнадцать убитых и сорок раненых. Телефоны больниц такие-то. Похороны тогда-то и в такое-то время.
Редакторы газет готовят кровавые развороты с гигантскими кричащими заголовками.
Всё захлёбывается в гневе, бессилии, ненависти, боли, гневе, бессилии, ненависти, боли, гневе...
Мы живы, как никогда, в эти минуты, часы и дни после, мы острее, чем когда-либо, воспринимаем мир вокруг себя, и ненавидим в себе эту живую энергичность уцелевших, переходящую нередко в суетливую торопливость обзвонов и перекличек, и то жадное отвращение, с которым мы бросаемся к экранам телевизоров, радиосводкам, кровавым фотографиям и сайтам новостей, тот внимательный ужас, с которым мы впитываем истории о тех, кто почти, о тех, которые были бы там, если бы не случайная задержка на работе или поездка, по прихоти, на другом маршруте. Но гораздо больше всего этого мы ненавидим — их.
Да, теракт — это укол, которого мы ждём с проклятиями и тайной надеждой на этот раз не дождаться; укол, который приносит с собой эйфорию ненависти и боли. Когда его долго нет, невидимое напряжение разливается в воздухе, напряжение народа, гадающего: сколько ещё до? Первыми не выдерживают газеты, и переводят это напражение в заголовки: две недели тишины! месяц тишины! сколько ещё нам осталось тишины? Напряжение растёт, потом иногда падает, если тишина затягивается, иногда растёт опять, питаемое сообщениями об особенно большом количестве предупреждений армии и разведслужб о готовящихся терактах — но никогда не исчезает полностью — до следующего теракта. До следующего укола.
Слезть с этой иглы — вот чего мы хотим больше всего.