Я вспомнил сегодня утром, размышляя об этом, что у меня уже больше года лежит на диске замечательная статья (отсканированная набором картинок) В. Н. Ярхо "Была ли у древних греков совесть?". Разумеется, я вначале потратил некоторое время на перевод её в удобный pdf-файл, чтобы здесь выложить, а потом уже догадался сделать поиск и нашёл её текст в сети, правда, удалённый уже с того сайта, где он был выложен, и сохранившийся только в Гугль-кэше. Выкладываю эту (очень интересную, на мой взгляд) статью здесь.
СОВЕСТЬ Заимствовано из цслав., ст.-слав. съвѣсть τὸ συνειδός - калька греч.συνείδησις "conscientia". В ст.-слав. вѣдѣти - "знать". Отсюда наст. вр. ст.-слав. вѣмь , вѣсть , далее вѣдѣ "я знаю" (Фасмер).
Опубликовано: В. Н. Ярхо Была ли у древних греков совесть? (К изображению человека в аттической трагедии) // Античность и современность. М., 1972, с. 251-263
С другой стороны, «божественный голос», звучащий в душе человека, — это нечто совсем иное, чем непосредственное внешнее вмешательство в судьбу героев древнегреческой литературы вполне конкретного бога или пророка. Уже по одной этой причине следует отвергнуть попытку Класса отождествить с феноменом совести предостережения Гермеса по адресу Эгисфа, а также обращенные к женихам увещевания Галиферса и Феоклимена в гомеровской «Одиссее», — так же, впрочем, как и угрозы того же Гермеса в эсхиловском «Прометее» или Тиресия — в «Антигоне». Ни в одном из этих пассажей нет не только понятий, в какой бы то ни было мере близких к понятию совести, но нет даже и описательных характеристик, которые можно было бы принять за изображение феномена совести. По той же причине несомненно следует отказаться от отождествления с совестью Эриний в эсхиловской «Орестее», или, точнее, в финале «Хоэфор». Что Эринии, вполне конкретно видимые и осязаемые на протяжении всей трагедии «Евмениды», вступающие в спор то с Аполлоном, то с Афиной и;наконец, решающие остаться на вечное поселение в недрах афинского акрополя, не подходят для персонификации совести Ореста, — с этим соглашаются даже те исследователи, которые считают его жертвой угрызений совести в финале «Хоэфор». Однако Эринии в последней сцене «Хоэфор» — тоже отнюдь не призраки, порожденные якобы больной совестью Ореста. Подобное предположение хора (Cho., 1051
cл.) юноша решительно отвергает: он прекрасно различает этих горгоноподобных «гневных птиц матери», опутанных змеями, с сочащейся из глаз кровью (ст. 1048—1050, 1054, 1058), хотя женщины, составляющие хор, их не видят. Но ведь и участники пира во дворце Макбета также не видят входящего в зал и занимающего свое место за столом призрака Банко, который сам Макбет превосходно различает. Вся разница только в том, что Эринии в «Хоэфорах» действительно не выходили на орхестру, так как их минутное появление испортило бы весь художественный эффект от начальной сцены «Евменид»,
Заметим к тому же, что ни сам Орест, уже предчувствующий приближение безумия, ни хор не видят никаких оснований, чтобы порицать поступок человека, избавившего аргосскую землю от двух тиранов (Сhо., 973 cл., 1044—1047). Конечно, только что пролитая кровь на руках Ореста туманит его рассудок (ср. ст. 1022 cл., где выражение φρένες δύσαρκτοι характеризует потерю контроля над разумом) — в этом древние греки также видели результат действия Эриний. Но о каком бы то ни было «раздвоении личности», внутренней рефлексии здесь нет ни слова, поскольку ни одному персонажу Эсхила такие свойства вообще не присущи. Достаточно Оресту пройти ритуальное очищение (Еum., 280—283), как его сознание приобретает завидную отчетливость.
Работа Цуккера, содержавшая тщательное обследование лексики
и фразеологии, связанной с понятием συνείδησις
и родственными
ему, показала, что и по отношению к феномену совести античность
проделала большой путь, прежде чем пришла к осмыслению
συνείδησις - conscientia как способности человека к внутренней
самооценке 2. При этом гораздо больше, чем в самом понятии
1 Fr. Zucker. Semantica, Rhetorica,
Ethica. Berlin, 1963, S. 96-117
Начать придется с того классического пассажа, который приводится в каждой работе на интересующую нас тему, — с уже упомянутого эпизода из еврипидовского «Ореста». Здесь на вопрос Менелая, что за болезнь губит Ореста, юноша отвечает: ἡ σύνεσις , ὄτι σύνοιδα δείν' εἰργασμένος (ст. 396).
Те, кто ищут в словах Ореста свидетельство его неспокойной
совести, говорят обычно, что у Еврипида юноша изображен
страдающим не от преследования извне реальных Эриний (как,
например, в «Евменидах»), а от болезни, разъедающей его изнутри.
Хотя такое объяснение и нуждается в некотором уточнении (см.
ниже), согласимся, что Эринии для Ореста — видения, призраки
(δόξαι ,φάσματα — ст. 259, 407
сл.), настигающие его во время
приступов безумия, — какое, однако, это имеет отношение к совести? Вполне клиническая картина состояния того же Ореста
дается в написанной незадолго до этого «Ифигении в Тавриде»
(ст. 281—308): голова у него вздымается и опускается, руки трясутся, на губах выступает пена, ему мерещатся обвитые змеями
Эринии, за которых он и принимает таврическое стадо (299). Бред больного несомненен, но
говорить о совести Ореста в этой трагедии никто — и вполне основательно — не решается.
Нельзя также предположить, что в «Оресте» угрызения совести довели матереубийцу до полного помешательства: после
того, как хор заклинает Эриний (ст. 321—327), умственная деятельность Ореста больше не нарушается, остается только физическая
слабость, следствие шестидневного голода. К тому же свое признание в ст. 396 Орест делает вполне в здравом уме, и, следовательно,
между σύνεσις, как бы его ни понимать, и временной невменяемостью Ореста нет никакой связи. Значение
σύνεσις в этом стихе
надо выявить, исходя из поведения и речей героя, его взаимоотношений с другими персонажами, его мотивировки своих действий.
Не будем пренебрегать при этом и таким надежным орудием,
как хорошо засвидетельствованное значение слова
σύνεσις —
«осознание», «понимание». Облегчит ли оно нам или затруднит
интерпретацию образа Ореста?
Следует заметить, что даже такое объяснение оказывается для
Менелая непонятным: как всякий афинянин V века, он привык
считать болезнь следствием вмешательства божества и готов
признать таковым даже тоску, снедающую Ореста (397—399).
Гораздо же понятнее для него в качестве источника безумия Ореста (μανίαι — 400) те «священные девы», которых
не рекомендуется называть по именам, но чье действие на смертных всем хорошо известно (408—410); они-то, по мнению Менелая,
Но, может быть, мы придаем слишком много значения вопросу
о том, как переводить греческое
σύνεσις, и вся наша полемика
есть спор о словах? В конце концов «со-знание» и «со-весть» по
составу слова родные братья, и древнерусские переводчики с греческого не случайно передавали словом
съвѣсть не только
συνείδησις,
но и εἴδησις,
ἔννοια,
διάνοια,
γνώμη
13. Всякому ясно, что совесть не может пробудиться в человеке, доколе он не осознал совершенного им, — не пробудилась ли она и в еврипидовском Оресте? На это, однако, можно ответить, что осознание — феномен
чисто интеллектуальный, совесть — в огромной степени эмоциональный. Человек может прекрасно осознавать, что всякое убийство — преступление, но если он спас при этом общество от разбойника или предателя, то его
не будут мучить никакие угрызения
совести («собаке — собачья смерть»). Напротив, убивший жену
в приступе ревности и осознавший затем глубину своего нравственного падения не найдет успокоения совести, пока не понесет навлеченной им на себя справедливой кары. Следовательно, для того
чтобы правильно оценить состояние еврипидовского Ореста,
надо выяснить, стремится ли он искупить вину раскаянием или,
напротив, избежать ответственности и расплаты. В первом случае мы должны будем признать в
σύνεσις эквивалент совести, во
-------------------------------
Орест у Эсхила, несмотря на всю готовность к действию, испытывал мгновенное колебание при виде обнаженной материнской
груди (Сhо., 896—899), и Тиндарей у Еврипида не может удержаться от слез, представляя себе эту душераздирающую сцену (Оr.,
526—529). Между тем сам Орест вспоминает об этом иначе. Он считает, что сослужил службу всей Элладе, убив жену-изменницу;
иначе бы женщины дошли до такой наглости, что стали бы по
любому поводу убивать мужей, а затем искать спасения у детей,
показывая им свои груди! (ст. 565—570; ср. те же аргументы в речи
Ореста в народном собрании, ст. 932—942). И если эсхиловского
Ореста бедственное и противоречивое положение детей Агамемнона доводило до отчаянного вопля: «Что же нам делать, Зевс?»
(Сhо., 409), то еврипидовский Орест
своим прозаическим: «Что мне было делать?» (Оr.,551) вводит длинную вереницу аргументов,
лишенных всякой двойственности и направленных только на его
защиту: «Не говори, что это плохо сделано, а скажи, что для меня,
совершившего, оно обернулось к несчастью» (600 cл.).
Нет никаких следов раскаяния и во втором оправдательном
монологе Ореста, где упор делается на долге Менелая перед сыном
убитого Агамемнона и поступок Ореста становится предметом
своеобразного торга. Аргументы Ореста достойны того, чтобы их
здесь воспроизвести: «Допустим, я совершил несправедливость,
Наконец, если мы добавим ко всему сказанному поведение
Ореста после вынесения приговора, то увидим, что обретенное им
«понимание» совершенного оборачивается совсем неожиданной стороной: если уж Атридам суждено погибнуть, то почему бы им не
увлечь за собой жену и дочь предавшего их Менелая, а еще лучше
было бы отметить предателю и остаться в живых (ст. 1163—1176).
Мы можем оценивать как угодно нравственный облик Ореста, но
едва ли мы сумеем найти в его аргументах и действиях малейшие
признаки пробудившейся совести. В свое время Инн. Анненский в известной статье предпочел «оставить в стороне» «даже вопрос о том,
насколько естественна и уместна подобная самозащита в устах человека, который только что называл Менелаю свой недуг мучениями
совести» 1. Но если мы хотим понять, какое представление имели
о совести древнегреческие трагики, мы не имеем права «оставлять
в стороне» принятые ими принципы построения образа и навязывать такое его осмысление, которое не подтверждается текстом.
|
← Ctrl ← Alt
Ctrl → Alt →
← Ctrl ← Alt
Ctrl → Alt →