November 21st, 2013

moose, transparent

книги: фердидурка

Витольд Гомбрович, "Фердидурка".

Гомбрович - польский писатель, начал публиковаться в 30-х годах, но не получил тогда признания. "Фердидурка" - самая знаменитая его книга - написана в 1937-м. Войну провел в Аргентине, в 50-х к нему постепенно приходят известность и слава, его романы и пьесы публикуют в переводах на испанский, а потом и в оригинале (но не в социалистической Польше, а во Франции). Умер в 1969-м году под Парижем, и считается сейчас одним из величайших польских писателей 20-го века.

Роман "Фердидурка" написан в стиле модернистского гротеска. С героем, от лица которого идет повествование, происходят странные вещи, которые невозможно объяснить, да и не нужно объяснять. Его, 30-летнего литератора, непонятным образом некий зловещий профессор делает снова 14-летним подростком, или делает так, что все видят в нем 14-летнего подростка, водворяет обратно в школу, и подселяет к семье инженеров, в дочку которых, гимназистку-старшеклассницу, он должен влюбиться. Вся эта внешняя канва, однако, служит в основном поводом для едкой сатиры, на примере старшеклассников и споров между ними Гомбрович раскрывает свое понимание неврозов польского общества, и каждый персонаж, не исключая главного героя, используется им для перебора, уничижающего высмеивания и оттаптывания на множестве разнообразных стереотипов и условностей.

Не уверен, что смогу убедительно передать и объяснить, насколько это потрясающая, поражающая воображение своим размахом муть, насколько это никчемная, бездарная книга, почти чистая противоположность всего, что есть хорошего в литературе, насколько жестокая это трата времени, насколько опустошающая это пустота. Не уверен, что у меня найдутся для этого слова, но попробовать как-то надо.

В начале 20-го века модернизм сделал возможным в литературе говорить новым языком, писать новым стилем, сознательно отталкивавшимся от приевшегося реализма. Кафка показал, что можно написать рассказ, в котором герой в один прекрасный день превращается в огромное насекомое, но во всем остальном сохранить показной реализм. Вирджиния Вульф - что можно написать роман, герой которого меняет пол неожиданным образом, а также без каких-либо объяснений живет сотни лет и не умирает. Роман Джойса сделал популярной изобретенную поколением раньше фразу "поток сознания". Стало возможным и в определенной мере модным писать рваным, задыхающимся стилем нарочито длинные абзацы, в которых всевозможные повторы и лишние слова подчеркивают живой голос персонажа или автора.

Но все эти новые стилистические приемы, все новые способы организации текста - все они, конечно, строго нейтральны в смысле качества: ни один из них не гарантирует, что написана будет хорошая книга, и вообще не двигает чаши весов в эту сторону, не имеет отношения к этим весам. Это формы, приемы. Можно написать поток сознания, который будет очень скучно и неинтересно читать. "Превращение" Кафки - гениальный рассказ не потому, что в нем Грегор Замза превращается в гигантское насекомое, а из-за того, что происходит после этого и как это описано - его собственные мысли, реакция его семьи. Я сейчас говорю совершенно тривиальные и всем очевидные вещи, надеюсь.

В конечном итоге хорошая литература эпохи модернизма пользуется новыми формами и новыми стилями для того, чтобы сказать и показать нам что-то о каких-то персонажах, сиречь людях. Эти люди иногда ведут себя так, как в реальной жизни не бывает - например, превращаются в насекомых ни с того ни с сего. Описание поведения и характеров этих людей нередко совершенно не претендует на реализм и наоборот сознательно отказывается от него; но все же (в хорошей литературе) мы узнаем и видим в них людей, у нас возникает в уме какой-то мысленный образ этих людей, и то, как потом они ведут себя в книге, или что думают, или что с ними происходит - накладывается на этот образ, изменяет его, обогащает и овеществляет. Герои хороших книг - будь это хоть самый конвециональный реализм или самый экспериментальный и странный модернизм или постмодернизм или что угодно еще - герои хороших книг это конкретные люди, про них хочется сказать, что они живые люди.

И в этом заключается проблема романа "Фердидурка" - в нем нет ни одного живого человека, одни гротескные типажи, и это вполне согласно замыслу. Все персонажи в этой книге - воплощения каких-то стереотипов, пропущенные сквозь мясорубку гротеска, так что все в них нарочито нелепо, но не так нелепо, чтобы за этим угадывался человек, а так, чтобы подчеркнуть очередной какой-нибудь тягомотный фантазм из сознания автора. Скажем, в начале книги главный герой попадает на школьный двор (все в нем видят школьника, хоть он взрослый человек) и наблюдает длинную ссору между двумя группами школьников, на почве вопроса, который Гомбровичу, видимо, казался очень важным и глубоким - вопроса о невинности/"испорченности" подростка. Я попробую вкратце описать этот никчемный и неприятный бред. Сначала показано, как все школьники шатаются по двору и грязно ругаются и намекают друг другу на то, что они все знают о грязных сторонах жизни (видимо, имеется в виду секс и как им заниматься, хоть ни разу прямо не сказано). Главный герой при этом медитирует на тему того, как они на самом деле все парадоксально "невинны", именно потому, что всеми силами стремятся показать свою "опытность". Потом среди школьников возникает неожиданно движение за "невинность" и один из них провозглашает, что "девушек нет, есть одни отроковицы" и что он категорически не желает знать все, что они якобы знают, а хочет быть чистым и невинным. Другие школьники впадают в истерику от одной мысли о том, что сейчас взрослые увидят, что кто-то из них "невинный", и пытаются уговорить этого отказаться от "невинности" и "просветиться", но тот не соглашается и у него появляются сторонники. В итоге все это выливается в конфликт между двумя лидерами лагерей "невинности" и "опыта", которые устраивают дуэль на "рожах", в течение которой они должны друг другу строить наиболее дикие гримасы, и это что-то должно доказать. Потом через какое-то время лидер лагера "опыта" подкарауливает лидера "невинников", зажимает его в углу и против его воли шепчет на ухо какие-то "осведомления", после чего тот, будучи не в силах вытерпеть потери своей "невинности", кончает жизнь самоубийством. Подробное описание всех этих гротескных событий занимает десятки страниц текста.

Можно попробовать сказать, что - ну, может, в 1930-х годах в Польше проблема, прости господи, "невинности" школьников была серьезной проблемой в обществе, а не каким-то бредовым комплексом Гомбровича, и что кривляния на эту тему - это такая острая сатира, востребованновая временем. Я очень сомневаюсь, что это так, но это в любом случае неважно, потому что даже если философские построения Гомбровича не такая муть, какой они мне кажутся, это не делает их хорошей литературой. Вышеупомянутые два школьника, конфликту между которыми посвящена заметная часть книги - не люди, а ходячие типажи, воплощения крайних полюсов по этой самой оси "невинности и опыта", которой так важно долбить читателя автору. Это не сразу заметно, потому что их душераздирающая банальность несколько маскируется этим постоянным гротескным метанием стиля и фантастическими элементами, но невозможно скрыть полное отсутствие всякого присутствия.

В том же 1937-м году вышел в свет один из лучших романов 20-го века, "Дар" Набокова. В одной сцене в нем происходит встреча литературного общества, на котором, к ужасу присутствующих, некий графоман долго читает написанную им "философскую трагедию". Набоков едко и очень метко рассказывает о ней, и цитирует несколько строк, например -

Уже в самом начале наметился путь беды. Курьезное произношение чтеца было несовместимо с темнотою смысла. Когда, еще в прологе, появился идущий по дороге Одинокий Спутник, Федор Константинович напрасно понадеялся, что это метафизический парадокс, а не предательский ляпсус. Начальник Городской Стражи, ходока не пропуская, несколько раз повторил, что он "наверно'е не пройдет". Городок был приморский (Спутник шел из Hinterland'a), и в нем пьянствовал экипаж греческого судна. Происходил такого рода разговор на Улице Греха:

Первая Проститутка
Всё есть вода. Так говорит гость мой Фалес.
Вторая Проститутка
Всё есть воздух, сказал мне юный Анаксимен.
Третья Проститутка
Всё есть число. Мой лысый Пифагор не может ошибиться.
Четвертая Проститутка
Гераклит ласкает меня, шептая: всё есть огонь.
Спутник (входит)
Всё есть судьба.

Кроме того было два хора, из которых один каким-то образом представлял собой волну физика де Бройля и логику истории, а другой, хороший хор, с ним спорил. "Первый матрос, второй матрос, третий матрос", -- нервным, с мокрыми краями, баском пересчитывал Буш беседующих лиц. Появились какие-то: Торговка Лилий, Торговка Фиалок и Торговка Разных Цветов. Вдруг что-то колыхнулось: в публике начались осыпи.

Когда я заставлял себя домучивать ужасный роман Гомбровича, надеясь вопреки всему, что в нем все же появится что-то живое, я вспоминал несколько раз это место в "Даре". Стиль графоманской "философской трагедии" у Набокова, конечно, ничего общего не имеет с стилем "Фердидурки", но в том, как в них нет никаких людей, они мне кажутся очень похожими. Вышеупомянутые два школьника - это два таких "Одиноких Спутника". Поскольку неприлично будет не процитировать совсем ничего из "Фердидурки", вот сцена, где у них происходит дуэль на гримасах, она дает примерное представление о языке и стиле всего романа:
Сифон и Ментус заняли предназначенные для них места. Сифон потер щеки, Ментус подвигал челюстью, – и Мыздраль, позванивая зубами, произнес:
– Можете начинать!
И в тот именно миг, когда он это говорил, дескать, «могут начинать», в тот именно миг, когда он сказал, мол, «начинать могут», реальность окончательно переступила свои границы, ничтожность возвысилась до кошмара, а неподлинность обернулась совершеннейшим сном, – ну, а я торчал в самой середке, пойманный словно муха в сетку, и не мог шевельнуться. Впечатление было такое, будто в результате долгих тренировок они достигли наконец того, что лицо исчезает. Фраза преобразилась в гримасу, а гримаса – пустая, бессодержательная, полая, бесплодная – сцапала и не отпускала. Не было бы ничего удивительного, если бы Ментус и Сифон взяли лица в руки и швырнули бы их друг другу – нет, ничто уже не могло удивить. Я забормотал: – Сжальтесь над своими лицами, сжальтесь хотя бы над моим, лицо не объект, лицо – это субъект, субъект, субъект! – Но Сифон уже выставил лицо и завернул первую мину так круто, что мое лицо сжалось, словно гуттаперчевое. А именно – он заморгал, как человек, выходящий на свет из темноты, осмотрелся по сторонам с благочестивым изумлением, начал ворочать глазами, стрельнул глазами вверх, выкатил глаза, раскрыл рот, тихо вскрикнул, будто что-то увидел там, на потолке, изобразил восхищение и так застыл упоенно, вдохновенно, после чего приложил руку к сердцу и вздохнул.
Ментальский скорчился, съежился и ударил в него снизу следующей, передразнивающей, разрушительной контрминой: так же ворочал, так же поднимал, таращил, так же раззявил в телячьем восторге и вертел подобным манером сварганенным лицом, пока в пасть ему не влетела муха; он тут же съел ее.
Сифон не обращал на это внимания, словно бы пантомимы Ментуса и вовсе не существовало (ибо у него было то перед ним преимущество, что действовал он ради принципов, не себя ради), но разразился горючими, страстными слезами и рыдал, достигая таким образом вершин покаяния, откровения и волнения. Ментус тоже зарыдал, и рыдал долго и обильно, пока на носу у него не появилась капелька, – тогда он стряхнул ее в плевательницу, достигнув таким образом вершины гадливости. Это дерзкое кощунство над самыми святыми чувствами вывело, однако Сифона из равновесия – он не выдержал, невольно взглянул и, движимый возмущением, как бы на полях этих рыданий, испепелил смельчака сердитым взором! Неосторожный! Ментус того только и ждал! Когда он почувствовал, что ему удалось приманить к себе с вершин взгляд Сифона, он мгновенно ощерился и такую поганую состроил рожу, что тот, задетый за живое, зашипел. Казалось, Ментус выиграл! Мыздраль и Гопек издали еле слышный вздох! Рановато! Рановато издали!
Ибо Сифон, вовремя спохватившись, что зря он вперился в лицо Ментуса и что, поддавшись возмущению, он теряет власть над своим собственным лицом, – стремительно отступил, привел в порядок свои черты, опять стрельнул взглядом вверх, да больше того, еще выдвинул вперед одну ногу, слегка взъерошил волосы, челочку чуть приспустил на лоб и так замер, опираясь на собственные только свои силы, с принципами и идеалами; после чего поднял руку и неожиданно вытянул палец, указуя ввысь! Удар был очень мощный!
Ментус моментально вытянул тот же самый палец и поплевал на него, поковырял им в носу, поскребся им, стал очернительствовать в меру сил своих и уменья, он защищался, нападая, нападал, защищаясь, но палец Сифона продолжал, неодолимый, торчать высоко. И не помогало, что Ментус свой палец грыз, ковырял им в зубах, чесал им пятку и делал все, что в человеческих возможностях, дабы его испакостить, – увы, увы – неумолимый, неодолимый палец Пылашчкевича торчал, нацеленный ввысь, и не сдавался Положение Ментальского делалось страшным, ибо он исчерпал уже все свои пакости, а палец Сифона все указывал и указывал ввысь. Ужас поверг в трепет судей и главного судью. Последним судорожным усилием Ментус смочил свой палец в плевательнице и – отвратительный, потный, красный – потряс им отчаянно перед Сифоном, но Сифон не только не обратил внимания, не только даже пальцем не пошевелил, но вдобавок ко всему лицо у него расцвело, словно радуга после грозы, и запечатлелся на нем в семи красках чудный Орлик – Сокол, а также чистый, невинный, непросвещенный Отрок!
– Победа! – крикнул Пызо.
Ментус выглядел кошмарно. Отступил к самой стене и дышал хрипло, и сипел, и пену изо рта выпускал, схватился за палец и тянул его, тянул, желая вырвать, вырвать с корнем, отбросить, изничтожить эту общность свою с Сифоном, обрести независимость! Не мог, хотя и тянул изо всех сил, не обращая внимания на боль! Несостоятельность снова дала о себе знать! А Сифон мог всегда, мог без устали, спокойный, как Небеса, с пальцем, вытянутым ввысь не благодаря Ментусу, естественно, и не благодаря себе, но принципам благодаря! О, какая же чудовищность! Вот один исковерканный, ощерившийся в одну сторону, вот другой – в другую сторону! А между ними я, главный судья, навеки, наверное, заточенный узник чужой гримасы, чужого лика. Лицо мое, словно зеркало их лиц, тоже одичало, страх, отвращение, ужас выдавливали на нем свое несмываемое клеймо. Паяц меж двух паяцев, как же мог я решиться на что-нибудь, что не было бы гримасой? Мой палец на ноге трагично повторял движения их пальцев, а я гримасничал, гримасничал и знал, что теряю себя в этой гримасе. Пожалуй, я уже никогда не убегу от Пимки. Не вернусь к себе. О, какая чудовищность! И какая страшная тишина! Ибо тишина порой бывала абсолютной, никакого бряцания оружием, только мины и немые движения.


"Фердирурка" это именно что "философская трагедия", которая позаимствовала элементы стиля Кафки и Джойса, чтобы передать ими бесконечно банальное содержимое.

Оценка 1/6. Категорически не советую никому читать эту книгу.